Дочери моей было три года, когда я её под мостом нашла в грязи. Воспитала как родную, хоть люди и шептались за спиной. Теперь она учительница в городе, а я всё так же живу в своей избушке, перебирая воспоминания как драгоценные бусины.
Скрипнула половица под ногой — в который раз думаю, надо бы починить, да всё руки не доходят. Села за стол, достала свой старый дневник. Пожелтели страницы, как листья по осени, но чернила всё ещё хранят мои мысли. За окном метёт, берёза стучит веткой, будто просится в гости.
— Ты чего расшумелась? — говорю я ей. — Погоди маленько, весна придёт.
Смешно, конечно, с деревом разговаривать, но когда одна живёшь, всё вокруг живым кажется. После ужасных времен тех так и осталась вдовой — мой Степан погиб. Последнее письмо от него до сих пор храню, желтое от времени, затёртое на сгибах — столько раз перечитывала. Писал, что скоро вернётся, что любит меня, что заживём мы счастливо… А через неделю узнала.
Детей Бог не дал, может, и к лучшему — в те годы прокормить-то было нечем. Председатель колхоза, Николай Иванович, всё утешал меня:
— Не горюй, Анна. Молодая ещё, замуж выйдешь.
— Не пойду я больше замуж, — отвечала твёрдо. — Один раз любила, хватит.
В колхозе работала от зари до зари. Бригадир Петрович, бывало, кричит:
— Анна Васильевна, ты б домой шла, время-то позднее!
— Успеется, — отвечаю, — пока руки работают, душа не стареет.
Хозяйство у меня небольшое было — коза Манька, такая же упрямая, как я сама. Курочек пяток — они меня по утрам будили лучше всякого петуха. Соседка Клавдия частенько подшучивала:
— Ты часом не индюк? Что ж твои курицы раньше всех горланят?
Огород держала — картошка, морковка, свёкла. Всё своё, с земли. По осени закатки делала — огурцы солёные, помидоры, грибы маринованные. Зимой, бывало, достанешь баночку — и словно лето в дом возвращается.
Тот день я как сейчас помню. Март выдался промозглый, сырой. С утра дождь моросил, к вечеру подморозило. Пошла в лес за хворостом — печку топить надо. Валежника после зимних бурь много было, только собирай. Набрала охапку, иду домой мимо старого моста, слышу — плачет кто-то. Думала сначала — показалось, ветер шалит. Но нет, явственно так, по-детски всхлипывает.
Спустилась под мост, гляжу — девчушка маленькая сидит, вся в грязи измазалась, платьишко мокрое, рваное, глаза перепуганные. Как увидела меня — затихла, только дрожит вся, как осиновый лист.
— Ты чья будешь-то, малая? — спрашиваю тихонько, чтоб не напугать ещё больше.
Молчит, только глазёнками хлопает. Губы синие от холода, руки красные, опухшие.
— Замёрзла совсем, — говорю больше себе. — Давай-ка я тебя домой отнесу, отогреешься.
Подняла её на руки — лёгкая, как пёрышко. Закутала в свой платок, прижала к груди. А сама думаю — что ж за мать такая, что дитя под мостом бросила? В голове не укладывается.
Хворост пришлось бросить — не до него было. Всю дорогу до дома девочка молчала, только крепко держалась за мою шею замёрзшими пальчиками.
Принесла домой, соседи тут как тут — новости в деревне быстро разлетаются. Клавдия первая прибежала:
— Господи, Анна, где ж ты её взяла?
— Под мостом нашла, — говорю. — Брошенная, видать.
— Ох, горе-то какое… — всплеснула руками Клавдия. — А что делать-то с ней будешь?
— Как что? Оставлю у себя.
— Ты что, Анна, совсем из ума выжила? — это уже бабка Матрёна подоспела. — Куда тебе ребёнка? На что кормить будешь?
— На что Бог пошлёт, на то и прокормлю, — отрезала я.
Первым делом затопила печь пожарче, начала воду греть. Девочка вся в синяках, худенькая такая, рёбрышки торчат. Помыла её тёплой водой, закутала в свою старую кофту — другой одежды детской в доме не было.
— Кушать хочешь? — спрашиваю.
Кивнула несмело.
Налила ей щей вчерашних, хлеба отрезала. Ест жадно, но аккуратно — видно, что не уличная, домашняя девочка была.
— Как звать-то тебя?
Молчит. То ли боится, то ли и правда говорить не умеет.
Спать её уложила на свою кровать, сама на лавке устроилась. Ночью просыпалась несколько раз — проверить, как она там. Спит, свернувшись калачиком, во сне всхлипывает.
Утром первым делом в сельсовет пошла — заявить о находке. Председатель, Иван Степаныч, только руками развёл:
— Не было никаких заявлений о пропаже ребёнка. Может, из города кто подбросил…
— А что теперь делать?
— По закону в детдом надо. Я сегодня же позвоню в район.
Сердце у меня защемило:
— Погоди, Степаныч. Дай мне время — может, объявятся родители. А пока я её у себя подержу.
— Анна Васильевна, подумай хорошенько…
— Нечего думать. Решено уже.
Назвала я её Марией — в честь своей матери. Думала, может, объявятся родители, да так никто и не пришёл. И слава Богу — я к ней всей душой привязалась.
Первое время было тяжело — не говорила она совсем, только глазами водила по избе, будто искала что-то. Ночами просыпалась с криком, тряслась вся. Я её к себе прижму, глажу по головке:
— Ничего, доченька, ничего. Теперь всё хорошо будет.
Из старых платьев я ей одёжку перешила. Покрасила в разные цвета — синий, зелёный, красный. Получилось неказисто, но зато весело. Клавдия, как увидела, всплеснула руками:
— Ой, Анна, да у тебя золотые руки! Я-то думала, ты только с лопатой управляться умеешь.
— Жизнь научит и швеёй быть, и нянькой, — отвечаю, а самой радостно, что похвалили.
Но не все в деревне такие понимающие были. Особенно бабка Матрёна — та как увидит нас, так креститься начинает:
— Не к добру это, Анна. Подкидыш в дом взять — беду накликать. Небось, мать-то её непутёвая была, вот и бросила. Яблоко от яблони…
— Замолчи, Матрёна! — прервала я её. — Не тебе о чужих грехах судить. А девочка моя теперь, и точка.
Председатель колхоза тоже поначалу хмурился:
— Ты подумай, Анна Васильевна, может в детдом её? Там и накормят, и оденут как положено.
— А любить кто будет? — спрашиваю. — В детдоме-то и без неё сирот хватает.
Махнул рукой председатель, но потом помогать стал — то молока пришлёт, то крупы.
Маша потихоньку оттаивать начала. Сначала слова по одному появились, потом и предложения целые. Помню, как первый раз рассмеялась — я тогда со стремянки навернулась, когда занавески вешала. Сижу на полу, охаю, а она вдруг как зальётся — звонко так, по-детски. У меня и боль вся прошла от этого смеха.
На огороде мне помогать пыталась. Вручу ей маленькую тяпку — она важно так рядом ходит, подражает. Только всё больше сорняки в грядки утаптывала, чем пропалывала. Но я не ругалась — радовалась, что жизнь в ней просыпается.
А потом беда пришла — свалилась Машенька с горячкой. Лежит, вся красная, бредит. Я к фельдшеру нашему, Семёну Петровичу:
— Христом Богом прошу, помоги!
А он только руками разводит:
— Какие лекарства, Анна? У меня на весь колхоз три таблетки аспирина. Жди, может, через неделю привезут что.
— Через неделю? — кричу. — Да она до завтра может не дожить!
Побежала я тогда в район, это 9 километров по грязи. Туфли разбились, ноги все в мозолях, но добралась. В больнице молодой врач оказался, Алексей Михайлович, посмотрел на меня — грязную, мокрую:
— Ждите здесь.
Принёс лекарства, объяснил, как давать:
— Денег не надо, — говорит, — только выходите девочку.
Три дня я не отходила от её кровати. Шептала молитвы, какие помнила, меняла компрессы. На четвёртый день жар спал, открыла она глаза и тихо так говорит:
— Мама, пить хочу.
Мама… Первый раз она меня так назвала. Я и заплакала — от счастья, от усталости, от всего разом. А она мне ручонкой слёзы вытирает:
— Мама, ты чего? Больно?
— Нет, — говорю, — не больно. Это я от радости, доченька.
После той болезни она совсем другая стала — ласковая, разговорчивая. А спустя время и в школу пошла — учительница нахвалиться не могла:
— Такая способная девочка, схватывает всё на лету!
А деревенские постепенно привыкли, уже и не шептались за спиной. Даже бабка Матрёна оттаяла — стала нас пирогами угощать. Особенно полюбила Машу после того случая, когда та ей помогла растопить печь в лютый мороз. Старуха тогда слегла с радикулитом, а дров не заготовила. Маша сама вызвалась помочь:
— Мама, давай сходим к бабе Матрёне? Ей же холодно одной.
Так и подружились они — старая ворчунья и моя девочка. Матрёна её сказками потчевала, научила вязать, а главное — больше никогда не поминала ни подкидыша, ни дурную кровь.
Шло время. Машеньке уже 9 исполнилось, когда она впервые про мост заговорила. Сидели мы вечером, я носки штопала, она куклу свою укачивала — тряпичную, сама сшила.
— Мам, а помнишь, как ты меня нашла?
У меня сердце ёкнуло, но виду не подала:
— Помню, доченька.
— А я тоже помню… немножко. Холодно было. И страшно. Женщина какая-то плакала, а потом ушла.
Спицы у меня из рук выпали. А она продолжает:
— Я её лица не помню. Только платок синий. И ещё она всё повторяла: «Прости меня, прости…»
— Машенька…
— Ты не думай, мам, я не грущу. Просто иногда вспоминаю. А знаешь что? — она вдруг улыбнулась. — Я рада, что ты меня тогда нашла.
Обняла я её крепко-крепко, а у самой в горле ком. Сколько раз я думала — кто она, та женщина в синем платке? Что заставило её оставить ребёнка под мостом? Может, сама голодала, может, муж пил… Всякое в жизни бывает. Не мне судить.
В тот вечер долго не могла уснуть. Всё думала — вот ведь как судьба поворачивается. Жила-была одна, всё казалось — обделила меня жизнь, наказала одиночеством. А выходит, готовила к главному — чтобы было кому подобрать и отогреть брошенное дитя.
